Все побежали и я побежал
Mar. 26th, 2020 08:23 pmEpicenter (epicentre in British English) refers to a point over or above the centre of something. It is most commonly used to identify the point on the Earth's surface that lies directly above the focus of an earthquake. ... Center and epicenter are two perfectly good words, meaning two different things.
(no subject)
Oct. 16th, 2019 12:56 pmВиктор Гофман
Замерзающий бомж
Где я кружился?
Куда я бежал?
Вот я сложился,
как в маме лежал.
В чёрную стужу
Богу шепчу:
«Больше наружу
я не хочу.
Мучить негоже
на рубеже,
Господи, Боже
вот я уже».
Возрождение языка
May. 16th, 2019 09:44 pmКрасота и богатство форм этого языка были предметом национальной гордости. То обстоятельство, что источником иврита была книга, которую можно было многократно истолковывать по-разному, давало богатые возможности для изощренных упражнений интеллекта - потребность, которая глубоко укоренилась в еврейском характере со времен средневековья, и в какой-то мере заменяла изучение Талмуда или Каббалы. Следует отметить, что литература Хаскалы не только заложила основы сионизма своей библейской тематикой (которая вызывала стремление к свободной и полной национальной жизни), но и подготовила почву для возрождения иврита в роли каждодневного языка - путем предельного использования всех доступных ему выразительных средств и приспособления их для передачи понятий нового времени. Именно успешное завершение этих двух задач ускорило конец Хаскалы. Ни форма и содержание Хаскалы, ни ее иврит не смогли удовлетворить запросы, которые сама эта литература вызывала у читателей. Успех движения Хаскалы заключался, в частности, в том, что многие евреи, сохранив верность иудаизму, познакомились с достижениями европейской мысли своего времени. Таким путем они усвоили образ мышления, при котором выразительных средств Хаскалы было явно недостаточно.
https://amkob113.ru/hrb/ivr-90.html
(no subject)
May. 16th, 2019 12:50 pm(no subject)
Nov. 4th, 2018 02:48 pmIt was during the first visit of my old friend and teacher Michael to Moscow. We walked over the Oktaybrskaya Square and Michael looking at the prominent Kerbel’s Lenin melancholically dropped: “Mr. F&ck-up”. The perfect fit of this name stroked me then and later I tried to find an adequate Russian translation for it. In vain. Thirty years later the quest is over. They just use the English word. No sweat.
(no subject)
Aug. 11th, 2018 02:27 pm"Гоббс первым озвучил мнение о том, что Моисей не являлся основным автором Пятикнижия"
Интересно бы узнать, как написавший такое может знать, что произносил живущий в 17-м веке мыслитель. Каким образом звуки его голоса могли дойти через три с лишним столетия? Дурацкое слово новояза пролезает повсюду и как булыжник на дороге заставляет спотыкаться в самых неожиданных местах.
О МЕРАБЕ МАМАРДАШВИЛИ
В поисках языка
Читая эту книгу, я не раз вспоминал разговор, возникший однажды при мне между Аркадием Стругацким и Мерабом Мамардашвили. А. Стругацкий — при своем уме и таланте относившийся к себе с удивительной строгостью — вдруг заговорил, как ему не хватает настоящей философской подготовки. Но чтение специальной литературы мало что дает — слишком усложненный язык как бы не соприкасается с собственной мыслью. И Мераб с неожиданной заинтересованностью стал объяснять, что видимая сложность философии — от недостаточности общедоступного языка. Полноценно выразить нестандартную мысль без терминов бывает непросто; вот у поэтов есть прямые, образные средства, а философу приходится искать обходные пути...
Однако нет надобности пересказывать его теперь своими словами. Почти буквально то же можно встретить в «Лекциях о Прусте», прочитанных им несколько лет спустя, в 1982 году, в Тбилиси: «К сожалению, философия имеет свой технический язык, который годится скорей для общения между философами. В действительности же этот язык выражает вещи, которые мы все переживаем, но когда философы, как птички, беседуют друг с другом, то это уже птичий язык. И когда мы возвращаемся к тому, что в нем зашифровано, и начинаем переводить это на нормальный язык, то возникают трудности и приходится идти очень медленными кругами».
Я слушал несколько лекций Мамардашвили во ВГИКе, куда он приглашал и проводил нас с В. Лукиным. Они производили впечатление импровизации: никакого писаного текста, даже, кажется, плана. Было чувство мысли, рождающейся вот сейчас, в твоем присутствии. Впечатление, конечно, обманчивое — и не только потому, что нередко можно было узнать суждения, уже звучавшие в какой-нибудь застольной беседе. Мысль была давно выношена, в ее развитии имелась своя логика, но неподготовленному слушателю, вроде меня, не так просто бывало уследить за многосложными изгибами ее движения. Мамардашвили был философ в старинном смысле слова: он предпочитал мыслить вслух, а не писать. В текстах, собственноручно написанных им для печати, разумеется, больше четкости — но, может, что-то существенное приходилось при этом отсекать?
«Я не уверен, конечно, что мы что-нибудь понимаем в предмете, — повторяет он слушателям, — и поэтому мне, чтобы и самому понять и вам было понятно, приходится ходить кругами, с разных сторон заходя к одной и той же теме, к одной и той же проблеме. Музыканту это удалось бы, видимо, лучше. Если бы у меня был музыкальный слух, то вариацию тем я исполнил бы лучше».
Можно лишь поблагодарить издателей книги «Лекции о Прусте», расшифровавших магнитофонные записи тбилисских лекций с максимальной бережностью к авторской интонации, к самому этому способу мышления. Есть возможность вчитываться, возвращаться к предыдущей странице, обнаруживая не замеченные на слух переклички. Одному своему герою, мучившемуся невозможностью четко выразить многослойную мысль, я как-то приписал желание воспроизводить в тексте зачеркнутое слово наряду с найденным вместо него: какая-то частица истины есть и в том, и в другом. И вот у М. Мамардашвили читаю: «Текст должен быть как палимпсест, быть рукописью, на которую нанесено одновременно много слоев, и их нужно различать, потому что в каждом слое всегда есть какой-то оттенок слова, мысли, который связан со всеми другими слоями, — такой слоеный пирог, который мы должны вкушать одним укусом».
(Между прочим, замечательный эксперимент на схожую тему продемонстрировал А. Битов, воспроизведя подряд и зачеркнутые, и найденные взамен строки одного стихотворения Пушкина: получился впечатляющий текст.)
Не странно ли: поиск философского языка перекликается для меня, писателя, с проблемами поиска литературного? Нет, и не только потому, что лекции М. Мамардашвили посвящены писателю Прусту. Образы и метафоры, повторяет не раз он, помогают понять философскую мысль лучше, чем «определения и понятия». Недаром проводником Данте по Аду был поэт Вергилий. «То есть проводником является идея артистического труда как необходимого элемента нашей способности вообще что-либо понять и увидеть. Элемент артистического труда рассматривается здесь как элемент нашей жизни, как элемент воспроизводства нами себя как живых».
На этом стоит задержаться особо. Речь идет не просто лишь о профессиональных усилиях философа или «артистичного» художника. Воспроизвести себя как живых — «припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо»: не то же ли самое, только другими словами, стремился выразить Пастернак? И не к этому ли пробивается, по сути, каждый из нас? Только вот дается это в обыденной жизни лишь проблесками, в момент подлинно духовного, по сути, творческого напряжения, когда не просто открываешь для себя что-то в мире, но воссоздаешь, рождаешь в самом себе заново. «Ибо... нет готового, заданного мира, он воспроизводится и длится именно потому, что воссоздается каждый раз в каждой точке».
Мир, не воспринятый, не пережитый, не преображенный усилием собственной души, — еще не вполне подлинный, не вполне живой мир. «То есть природа, как мы ее видим, не есть природа, — настаивает М. Мамардашвили, — а природа, как она есть, — это та, которая увидена поэтически. Поэзия не добавка к природе; поэтически увидеть — значит увидеть так, как есть на самом деле. Или увидеть философски. Здесь термины “философия” и “поэзия” совпадают».
Не так это все-таки, выходит, для нас недоступно... «В какие-то моменты мы все философствуем, — подтверждает М. Мамардашвили, — знаем мы об этом или не знаем, применяем для этого специальные понятия или не применяем». Только философ он, надо признать, все-таки необыкновенный. И размышляя о Марселе Прусте, вновь и вновь призывает читателя видеть перед собой «не задачу усвоения литературного текста, а задачу собственной жизни».
Потому что чтение книги в его понимании — это не просто «занятия рядом с жизнью, но психологические события самой души». Читать книгу, говорит он, значит, по сути, «читать в себе». С удовольствием повторяет философ слова Паскаля: «Не в писаниях Монтеня, а во мне содержится все, что я в них вычитываю». Вычитываю — то есть отнюдь не привношу от себя, нет, но открываю, вспоминаю, воссоздаю в себе то, что внутренне во мне уже созрело. Иначе я бы этого попросту не воспринял.
Сколько раз при чтении этой книги возникало у меня знакомое многим, наверное, чувство: что-то подобное мне вроде бы уже самому приходило на ум — или, может, мерещилось, я только пытался выразить это иначе. Разумеется, чувство это требует оговорки. Ведь М. Мамардашвили идет дальше:
«Пруст говорит... что можно открывать великие истины или великие красоты не только в “Мыслях” Паскаля, но и в рекламе туалетного мыла». Ничего себе! Мне вспоминается, с каким искренним интересом этот высокоумный философ (держа притом, впрочем, рюмку в руке) слушал магнитофонные записи подпольных тогда музыкальных ансамблей. Что они могли для него значить? Что он из них извлекал? Мамардашвили знает, естественно, о «нашей культурной иерархии и классификациях», но продолжает: «Пруст же говорит, что “Мысли” Паскаля мало для нас значат, если, читая их, мы не встречаемся с поднявшимся из глубин этой книги нашим же собственным предшествующим переживанием».
Все дело в уровне этой встречи, во внутренней готовности (которая дается ценой усилий), в интенсивности собственного «воссоздающего» переживания. И не в последнюю очередь в способности выразить его. Вот тут и возвращаешься все к той же проблеме — к проблеме «воссоздающего» языка.
«Мы находимся в такой области, — говорит М. Мамардашвили, — которая максимально трудна именно потому, что слова обо всем уже есть и они мешают. Хотя пользоваться можно только ими, других слов у нас нет, мы не можем изобретать язык. И в то же время мы говорим о вещах, которые самим употреблением этих слов искажаются и скрываются. Будто слово, наклеенное на вещь, сразу эту вещь от нас закрывает... Мне все время приходится бороться с готовыми значениями языка, поэтому вы должны простить меня за такое крутящееся изложение».
Как это знакомо — и не только пишущим! Готовые слова, мысли, «суждения-формулы», готовые оценки, реакции, стандартные, штампованные, механистические элементы в разных областях повседневной жизни позволяют проходить через нее, как бы не замечая, автоматически — в понимании Мамардашвили, умерщвляют ее. Задача подлинного художника — не просто обновить звучание слов. «Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо...» Философ, как мы видим, пробивается к тому же:
«Мы оживляем мертвые слова, мы оживляем мертвые жесты, мертвые конвенции... Мы ищем жизнь. И себя как живущего. Ибо ощущать себя живым совсем не просто». Вот почему произведения искусства значат для него особенно много. Они являются «органами жизни, которые производят нас в качестве людей».
Примечательный, однако, парадокс: художественное совершенство про¬изведения иногда мешает подлинному углублению в текст: слишком легко, слишком быстро он читается, тянет скользить по поверхности. В емком художественном образе как бы сконцентрирован, свернут опыт жизни, многоплановый смысл — но мы, очарованные, на бегу, не удосуживаемся его развернуть. «Ибо текст красив, — говорит М. Мамардашвили, — слова в нем цепляются одно за другое, и такие вещи могут не остановить нашего внимания. А внимание работает только тогда, когда оно остановлено. То есть когда что-то “утруднено”».
Я думал о чем-то близком, читая А. Платонова. Вот кого вряд ли прочтешь бегло. Как непривычно соединены слова, каким «неправильным» должен был казаться любому редактору его слог — но сколько обретаешь при таком поневоле замедленном чтении! Здесь применимы, наверное, слова, сказанные по другому поводу Н.Я. Мандельштам: «Мысль — сырая, необработанная, с еще не стершимися углами. Не в таком ли смысле говорил О.М. о сырьевой природе поэзии, о том, что она — несравненно большее сырье, чем даже живая разговорная речь».
Цитируя в своих лекциях Марселя Пруста, М. Мамардашвили пользуется не известными художественными переводами — он переводит тексты сам. И сам же называет свои подстрочники ужасными. По-французски это, конечно же, не могло звучать так коряво, переусложненно, да еще с вариантами и длинными комментариями в скобках. И нормальный перевод, естественно, должен был соответствовать стилю оригинала, иначе его просто невозможно стало бы читать. Но кто из читавших этого блистательного стилиста по-французски или по-русски проникал в такие же глубины, которые теперь открывает и растолковывает для нас на своем непростом, поневоле многословном языке этот удивительный философ? «Моя задача состоит не столько в том, чтобы пояснять текст Пруста, сколько в том, чтобы его утруднять. Иначе говоря, чтобы морочить вам голову...»
Так и видишь при этих словах знакомую, едва заметную усмешку Мераба.
Я читал эту книгу не один месяц — и зачем было быстрей? Она полна открытий, которые мне еще надо осмыслить. Вот напоследок хотя бы еще пример: поразительное толкование Гамлета: «Все интерпретации, которые мне встречались, — говорит М. Мамардашвили, — литературно-психологические: одни доказывают, что он был нерешительным, другие наоборот, и гамлетовская драма выступает как драма психологических свойств человека. А в действительности проблема Гамлета... — проблема жизни мира со мной, с моим участием. И вот, живой человек попал в готовый мир. Представьте себе, что есть цепочка, в которой для меня оставлено пустое место, и я должен его заполнить. В данном случае это цепочка кровной мести. Уже все задано — кто такой Гамлет и что он должен сделать. Убили отца, мать изменила, ясно, что надо делать. Но Гамлет, слава Богу, поэт и мистик, он хочет, чтобы его действие не было заполнением заранее заданной ячейки. Гамлет — живой, и если он что-то делает, то хочет, чтобы началом этого действия был он сам. Он может сделать то же самое, но сделает как свое».
Об этом ведь, по сути, вся книга — о необходимости преодолевать на каждом шагу все заданное, заранее готовое, общепринятое, умертвляющее жизнь.
«По сути дела, всякий великий человек, всякое прекрасное произведение нам возвращает веру в жизнь и мысль, а посредственное произведение оставляет нас без всякой надежды», — цитирует М. Мамардашвили Марселя Пруста. «Или посредственный человек, — добавляет он. — Конечно, не в смысле иерархии талантов, — я имею в виду красоту усилия».
Как прекрасно это усилие поистине живого человека — и как много пробуждает оно в нас самих!
1997 (Из моей книги «Стенография конца века» НЛО, 2002)
(no subject)
Jun. 15th, 2018 07:24 amSo far I have put my blog notes primarily in Russian. For a variety of reasons I think I may try to do it in English. Thinking over this turn I caught myself on being much more careful in choosing themes and wording in English than in Russian. Of course English is not my native tongue and I have to be excessively attentive when using it. One way or another Russian seems to be more liberal. What is it? Just my lack of language sophistication? Or different balance of freedom and responsibility?
Каждый сам себе лингвист
Jan. 8th, 2018 09:56 pmО несомненной пользе политологии
Nov. 6th, 2017 06:54 am(no subject)
Aug. 10th, 2017 08:45 am(no subject)
Aug. 6th, 2017 04:33 amАлександр Гершенкрон
Mar. 17th, 2017 06:01 amПослушай, дедушка, мне каждый раз,
как я взгляну на этот замок Ретлер,
приходит мысль: что, если это проза,
Да и дурная?..
В языке, обладающем развитой системой флексий, каким является русский, глагольные окончания настоящего и будущего времени и падежные окончания существительных и прилагательных, изменяющихся по родам, как и глаголы в прошедшем времени, служат читателю надежными ориентирами. Такой язык предоставляет большую свободу в порядке слов, так что можно отважиться на любую инверсию без малейшего ущерба для ясности и изящества текста. При попытках Набокова переводить отдельные строки как можно ближе к оригиналу, предложения теряют пушкинскую прозрачность, не говоря уже об изяществе, от которого очень часто ничего не остается. Перевод Набокова можно и даже должно изучать, но, как бы ни был он искусен, а временами и блестящ, читать его невозможно. Любому, кто знаком с русским языком и может попытаться прочесть оригинал, набоковское переложение сослужит неоценимую службу. Он найдет в нем, особенно вкупе с Комментарием, помощника бесконечно лучшего, нежели любой подстрочный «пони». Но если он не владеет русским, то все же стоит попробовать, опять-таки с помощью Набокова, прочесть рифмованную, «не буквальную» английскую версию романа. Набоков неутомим в суровой критике своих предшественников по переводу «Онегина». Взвешенность суждений — не его конек, и не в его правилах подчеркивать удачи соперников. Те действительно излишне вольно обращались с текстом и грешат неточностью, хотя в своем большинстве их прегрешения не заслуживают той ярости, какую изливает на них Набоков. Но после его перевода читающий только по-английски должен обратиться к другим переводам, если хочет уловить слабое эхо пушкинской музыки и почувствовать, пусть смутно, воздушную легкость его стиха. Потому что набоковский «истинный» перевод оказывается далек от эстетической истины Пушкина точно так же, как Лолита (читаем мы у Набокова) была не столь умной девочкой, как мог показать ее IQ.
( Read more... )http://www.xliby.ru/literaturovedenie/klassik_bez_retushi/p3.php#metkadoc45